ДЕЛО КУЗНЕЦОВА / ПРЕССА

"Русская мысль", 10 марта 1989 г.

ТЮРЬМА, ЭПОХА ПЕРЕСТРОЙКИ

...Здесь меня встретили почти что радушно - меня не били, не выкручивали руки и не душили до потери сознания — все это я уже испытал двумя днями раньше, находясь в Кировском райотделе милиции Свердловска. В общем, необходимости в этом особой не было я не представлял какой то опасности для этих дюжих, хорошо откормленных молодцов, отвозивших меня то на суд по "делу о митинге", то из изолятора в райотдел и обратно. Все это я "получил" в ответ на свои требования оказать мне необходимую медицинскую помощь, поскольку рана моя, нанесенная бравым сержантом "при задержании", начала, к несчастью, загнаиваться.

"Мы не можем возить вас каждый вечер в больницу, — заявил мне в горуправлении некто Дурасов. — Враги перестройки не дают нам достаточно бензина".

Через два дня мне пришлось раскроить себе левую руку осколком стекла и только таким образом "заработать" поездку в ближайший травмопункт, где за каких-нибудь полчаса мне наложили швы и заодно сделали долгожданную перевязку, снабдив про запас бинтами и ватой.

В райотделе меня узнал какой то стройный, затянутый в портупею голубоглазый сержант, видевший меня где-то на митингах. "А, демократы… Нет на вас Иосифа Виссарионовича ", — процедил он сквозь зубы, с наслаждением заламывая руку какому-то несчастному бродяге, только что захваченному им где-то на остановке.

Нет, в тюрьме меня встретили просто прекрасно: мне всего лишь пригрозили наручниками и карцером, если я буду здесь что-то "требовать". "Вы отвыкайте здесь от этого слова, — ласково посоветовал мне зам начальника по оперативной работе, старший "кум" свердловской тюрьмы Геннадий Васильевич Дядченко — Здесь вы можете только просить. И не думай, что тебя будут считать политическим, ты — уголовник и сидишь по уголовным статьям". Он произнес это таким тоном, будто статьи 70 и 190 1, признанные наконец-то "политическими", были статьями какого-то иного, не уголовного кодекса РСФСР.

Помолчав и чему-то улыбнувшись, он вдруг добавил: "Мои друзья утверждают, что я был бы первым помощником у Берии. Нет, — произносит он гордо, — из нас остался бы кто-то один: или я, иди Берия".

* * *

Как это ни покажется странным, в тюрьму я шел с чувством некоторого удовлетворения. Совсем недавно я говорил, что отмена "политических" статей нашего Уголовного кодекса, воспринятая и у нас, и на Западе с таким воодушевлением, вряд ли может что-то реально изменить в этой стране, десятилетиями находящейся под гнетом двух гигантских, тесно переплетенных между собой преступных мафий, — я называл их прокурорско-милицейской и партийно-гебистской.

Я говорил, что и сейчас против любого человека, неугодного чем-то властям, слишком легко может быть сфабриковано уголовное дело в любой момент, по любым обстоятельствам, по любым уголовным статьям;

Я говорил,а они, ослепленные собственной ненавистью, так наглядно подтвердили это...

* * *

Тюремная жизнь поражает меня своей обыденностью и какой-то непонятно-знакомой атмосферой, где смутно угадываются контуры привычных идиотизмов той жизни, которую когда-то назвали "советской".

Через тройные решетки на окнах здесь пускают "коня" с записками на нижние этажи, а в соседнюю камеру "катаются" ценой постоянно испорченного воздуха — через всегда разбитый унитаз. Привилегированная "рабочка" — водолеи, разливающие дважды в день двухведерную лейку кипятка, и баландеры, раздающие тюремную баланду, — разносят записки через коридор по дальним "хатам" и заодно скупают там за бесценок добротные вещи и одежду, перепродавая их охранникам за несколько плиток чая, который тут же продают ээкам.

На шмонах привычно отбирают "мойки", "заточки", "стиры", "колеса", закрутки с чаем и закваску для браги...— а через день-два все это появляется снова — или из другого корпуса, или с новым этапом, или с воли, или еще Бог знает откуда. "Два-один!.. Шесть-три!.." — слышится за окном, и опытные уголовники, предупредив соседнюю камеру "стоять на продоле", гонят из корпуса в корпус "военную малявку" — записку с обстоятельствами дела, по которым нужно договориться подельникам.. — Да, — невольно думаю я, засыпая, — это действительно по-советски: следственный изолятор, который не изолирует.

* * *

Но и сюда долетают "новые веяния"— и камеры наполняются слухами о новом Указе. Записки, приходящие из разных мест, очень туманные: кто-то где-то читал "Известия" и перечисляет статьи с необычайно мягкими сроками, другие пишут об изменении режимов заключения, снижения максимального наказания и — что уж вовсе невероятно — чуть ли не об отмене смертной казни. Большинство читает это хмуро, без особой надежды, не веря обещаниям власти, пожелавшей вдруг стать вегетарианской...

Ни у кого из моих сокамерников статьи под сокращение сроков не подпадают: у 40-летнего Володи (восьмая судимость, лагерный стаж — 18 лет) — 144-ая (кража) и 206-ая (хулиганство); у 26-летнего Вити (третья судимость, отсидел уже 8 лет) — 144-ая, 145-ая (грабеж), 147-ая (мошенничество); у 25-летнего Андрея (также третья судимость, отсидел 7 лет) — и та же 206-ая...

Ищу и я в этом списке свои скромные, почти неизвестные им 130-ую (клевета) и 191-1 (сопротивление милиции), но Володя забирает записку: — Тебя это вообще не касается. — Почему же? Вот "кум" уверяет, что я тоже уголовник... — Ты, — подумав, говорит Володя, — ты — политический уголовник.

Недавно с ним разговаривал наш корпусной "кум" Роман Абдулович Мигдеев, по прозвищу "Ришамбо" — и советовал устроить мне в камере "духоту". Но беседа с представителем ненавистной "козьей власти" оказала на Володю прямо противоположный эффект, и особых проблем у нас так и не возникает. Ришамбо этот ходит по камерам с ежедневной проверкой, и редко так бывает, чтобы кто-нибудь из нас не услышал его знаменитую присказку: "А то я твой рот тип-топ", — а вообще он человек добродушный, и на просьбы за ключенного вызвать врача — а обходы здесь не бывают неделями — он ласково отвечает: "Сейчас пазавем гинеколога — аборт дэлать будим..."

В сочетании с постоянными мелкими притеснениями такая "забота" вызывает временами неожиданные для всех эксцессы — и вот несколько камер нашего этажа одновременно объявляют голодовку. Весь вечер по камерам бегают дежурные, разыскивая зачинщиков беспорядка, а на следующий день — в воскресенье! — появляется сам Дядченко, — сухощавый, в развевающейся шинели, он влетает в камеру — настоящий боевой офицер! — и "рубит", едва мы успеваем что-либо объяснить: "Ваши требования обоснованы. Они будут немедленно удовлетворены", — и четко, по-военному, перечисляет, когда и что будет сделано.

Но мы не верим его "чекистскому слову" — и совершенно правильно: наутро приходит дежурный и скучным голосом зачитывает приказ, по которому все, кроме меня, идут в карцер на 5, 7 и 10 суток, а меня снова ведут к "кумовьям".

Как ни странно, Ришамбо убежден, что эту кашу заварил именно я. — Ты воспользовался тем, что я был в командировке, ты подговорил их! — испепеляет он меня своим горящим глазом. — Но в таком случае я должен быть там же, где и остальные — в карцере; чего ж вы ждете? — Мы вас тоже накажем, — чуть запнувшись и бросив взгляд на своего командира, шипит Ришамбо, — лишим передач. — Да они же и так голодают, — напоминает ему Дядченко. — Ничего — куда он денется! Надо бить по желудку, по желудку — в первую очередь!

* * *

Особым вниманием здесь окружают тех, кто — к тихому ужасу подозрительных тюремщиков — "что-то пишет".

— Что ты все время пишешь? — допытывался у меня стукач Гена — наш пятый "пассажир", дыша на меня колбасой, которую он только что заглотил у "кума".

Гена просто не сводит с меня своих глаз и обладает уникальной способностью в любое время дня и ночи проснуться именно в тот момент, когда мы говорим на темы, могущие интересовать "кумовьев". Он сидит здесь уже восьмой месяц — за кражу сигарет с "табачки", где он какой-то техник, — но выясняется, кругозор его на удивление широк: он знает, что политзаключенных у нас осталось не более десяти и эти статьи отменяются, он "слышал про "Демократический союз"" и упоминает фамилию Новодворской, он, кроме всего прочего, регулярно убеждает меня "бросить эту политику, которая до добра не доведет..."

* * *

Да, сегодня переполненность тюремных камер, особенно здесь, на "спецу", часто объясняется всего лишь "оперативными соображениями". Система проникает всюду:

Запомни сам и передай другому: Дорога в штаб — дорога к дому!

— и вот уже трижды конфисковывают у меня тюремный дневник и черновые наброски этих невинных заметок.

— Но ведь сейчас гласность, — жалуюсь я начальнику тюрьмы Полякову. — С гласностью у нас пока... — сетует интеллигентный "хозяин". — Вы можете делать записки только "по делу". — Но там ничего серьезного, я просто веду дневник... — Это, конечно, не запрещено, — сухо роняет он, а в глазах промелькнуло: "Лучше не надо".

Хорошо — "не надо".

Из любопытства я набросал на тетрадном листе — что мне можно было углядеть через "решку" — план этой старинной тюрьмы — и в самом деле: построена буквой "Е" — Екатерина, только уже в наше многолюдное время ей добавили еще одну палочку — корпус... Но после ухода Гены, "сдавшего" все что возможно, у нас устраивают грандиозный "шмон" — с выводом в коридор, выворачиванием карманов, прощупыванием матрасов и подушек, перетряхиванием одежды, обуви, пакетов, сигарет и коробок с зубным порошком.

И снова Дядченко:

— Вы что — собираетесь устроить побег? Кто помог начертить план? — у нас ведь в камере есть оч-чень опытные люди.

Я молчу, сраженный его недюжинной логикой.

— Учтите, за всю историю Екатеринбургского централа отсюда сбежал только один — Яков Михайлович Свердлов, — и смотрит на меня победно так, можно сказать — свысока.

А ведь гордиться тут нечем: нынешние "товарищи Андреи" отсюда и не побегут. Ходит по тюрьме легенда, что где-то есть для них, сегодняшних, специальные камеры, совершенно недоступные простым смертным, — уютные чистые комнаты с холодильником, телевизором и чуть ли не душем — в такой сидел недавно под следствием проворовавшийся первый секретарь одного из райкомов.

Система проникает всюду...

* * *

Но приходит время расставаться с этим гостеприимным заведением — для меня уже приготовили нечто другое.

Обычно судебно-психиатрическую экспертизу здесь ждут месяцами, но в моем случае кому-то, видно, не терпится пустить в ход неотразимый, по его мнению, "козырь": диагноз "вялотекущая шизофрения" — достойное изобретение советской психиатрии, давно уже превратившейся в разбитную служанку КГБ.

Адвокат считает, что оснований для ее проведения нет, к тому же кончается срок следствия по одной из статей, да и 201-я еще далеко не закрыта, — он требует выпустить меня под расписку. Но следователь радостно показывает нам сначала одно постановление — на экспертизу, а затем, выдержав театральную паузу, другое — о продлении срока следствия. На страницах последнего побывала вся местная прокурорская "братия":

следователь прокуратуры В.А.Мальцев;
прокурор Кировского района Г.В. Ежов;
прокурор города Свердловска Саморуков;
прокурор Свердловской области В.И.Туйков.

Что ж, будем прощаться, хотя, кажется, и не навсегда...

— Эх, время сейчас не то, - тяжко страдает зам. по режиму Мельников. — Я бы тебе показал — ты тюрьмы-то еще и не видел... — Нам 38-й год нужен -- как хорошо было! — признается вдруг Дядчен-ко. — Я бы вас всех вывез куда нибудь за Полевское и в первом же овраге в расход пустил... — Ничего, — защелкивая мне на руках стальные черные "браслеты", гнусавит с похмелья исполнительный сержант, — ничего, сейчас уже многие поняли, что Берия был хорошим человеком...

Так что, друзья, если не успею выйти до окончания горбачевского вегетарианства, где меня искать — знаете.

СЕРГЕЙ КУЗНЕЦОВ
15 декабря 1988 - 5 января 1989
ИЗ-63/1
(Свердловск)